• Приглашаем посетить наш сайт
    Фет (fet.lit-info.ru)
  • Железное кольцо Пушкина

    ЖЕЛЕЗНОЕ КОЛЬЦО ПУШКИНА

    Татарщина не прошла даром русскому народу. Два века на наших полях простоял стан великого кочевого народа, и когда кочевники ушли, на земном шаре, как после ярмарки в поле, осталось место, покрытое соломой и навозом, изрытое ямами, утыканное кольями, сожженное кострами и вытоптанное конскими копытами. И там, где когда-то росла свежая, буйная трава степи, поднял голову пыльный бурьян. Выросло крепостное право. Оно не могло не вырасти, ибо рабский навозный дух глубоко впитался в землю.

    Пышно разросся бурьян. Полнарода превратилось в рабов, рабский дух отравил жизнь, обескровил великий, хотя бы по своей громадности, народ.

    Но прошли времена. С новою весной начала робко пробиваться молодая зеленая трава. Задыхаясь в рабстве, разлагаясь, страна дошла до пределов отчаяния и скорби, и внизу, под почвой, началась разрушительная работа, началось всенародное брожение. Подготовлялся стихийный взрыв, страшный народный бунт, всероссийская пугачевщина. Было очевидно, что еще два-три десятка лет, и разразится ужасающая катастрофа, хлынет кровавая река, которая смоет всю плесень рабства, омоет душу народную, и она наконец встанет во весь рост, сильная, страшная и свободная.

    Увы, этого не случилось.

    Если дозревающий нарыв заклеить липким пластырем, — гной, не находя естественного выхода, рассосется по всему организму и отравит его тысячами болезней. По условиям горькой действительности я не могу здесь говорить о тайных и настоящих причинах того, что произошло, но несомненно, что 19 февраля только вогнало болезнь внутрь.

    Оно наложило пластырь на страшную рану, вогнало гной в глубину жизни и мало-помалу отравило ядом холопства все русское общество.

    Гной стал проступать повсюду, по всему телу пошли нарывы, холопство и хамство стали чуть ли не национальными чертами. Во всей стране почти не осталось человека, к которому не пристало бы слово холоп… Можно было бы сказать — холоп или барин, если бы наш русский барин не был сугубым холопом…

    Нам нужен погонщик, нужен князь… Приходи княжить и володеть нами!

    У нас не привыкли ценить вне чина и положения. Мы не можем понять, что у каждого писателя своя дорога, свои ценности, свои думы. Мы не можем допустить, что старая литературная тропа может быть оставлена и свободный ум смеет идти по своей. Мы не умеем пользоваться каждым писателем, поскольку это нам нужно, не подымая его над своей головой и своей шеи не сгибая перед ним. Мы должны иметь табель о рангах и знать, сколько по чину и положению каждому полагается уделить внимания и уважения.

    Но так как в литературе чинов нет и капитула орденов тоже не имеется, то мы и остановились в недоумении: кому же кланяться?

    И услужливые критики, самое холопствующее из холопских племен интеллигенции, принялись разбираться в кандидатах и преемниках.

    Но, как люди культурные и остроумные, мы и холопство умеем облекать в красивые одежды. Мы давно к этому привыкли: нигде, во всей мировой литературе, не было такого поэтизирования рабской преданности… Сколько прекрасных и умилительных страниц написано нами о типах старых крепостных лакеев, готовых живот положить за своего господина. В их преданности, в их бесконечном унижении мы одни ухитрились увидеть поэзию и красоту и не заметили, что они — поэтические образы преданных слуг — просто-напросто махровые цветы холопства и лакейства, доведенных до утраты человеческого я. И вот, облекая в красивую форму холопство литературное, мы придумали красивую легенду о железном кольце Пушкина.

    Было, мол, у Пушкина железное кольцо, своевременно оно перешло к Тургеневу и им было передано Льву Толстому.

    Теперь необходимо это кольцо, как символ власти и первенства, передать кому-нибудь из здравствующих писателей. Тогда тога первого русского писателя облечет живое тело, и мы будем знать, кому поклоняться, перед кем почтительно гнуть шею, на кого не дерзать подымать руку, к слову кого прислушиваться.

    Только никому не пришло в голову то простое соображение, что место не то, что Толстого, а последнего мужичонка — занять нельзя; что писательское место, первое или последнее, есть прежде всего и только — человеческое место, а человеческого места никем заместить невозможно. Это можно одного чиновника заменить другим, назначить на пост вместо одного генерал-губернатора другого… но место, где билось и обливалось кровью живое человеческое сердце, останется пустым уже навсегда, кто бы ни пришел в мир после него. И если бы после похорон Толстого воскрес Шекспир, то и он не заменил бы его, потому что не мог бы сделаться Толстым, а остался бы Шекспиром.

    Эта простая мысль не могла прийти в холопские мозги, именно потому, что они, холопы, не понимают ценности сердца человеческого, а видят только ордена, висящие на груди против того места, где бьется это сердце.

    Они, раскланивающиеся перед великой тенью Толстого, они, проклинающие и издевающиеся над всяким, кто посмеет даже подумать о Толстом по-своему, они, распростертые в прах перед величием Толстого, — они не могли понять, что самая мысль о замене Толстого кем бы то ни было — оскорбительна для Толстого, горше хулы и сомнения.

    По-прежнему рабски трусливым и темным остался народ; деспотизм и рабство стали обычными формами политической жизни; дрожащим и покорным притаился по углам обыватель; литература гнула шею то перед мужиком, то перед Западом; интеллигентская мысль холопствовала перед авторитетом и хамски лягала свалившегося вчерашнего божка.

    Тяжело и душно жить в стране, где за каждое смелое слово если не пошлет тебя на тюремную конюшню барин, то высмеют, изругают и затолкают холопы. И эти холопы страшнее барина, ибо барин властен только над телом, а холопы исказят твою выстраданную мысль, оплюют и извратят рожденное в сердце слово, засмеют и затопчут… И, оглушенный их свистом, ржаньем и бранью, ты сам уже не будешь понимать себя, сожмешься и уйдешь в уголок.

    Умер Лев Толстой. Не стало писателя, который упорно и фанатически всю жизнь боролся за свободу духа. Казалось, хотя бы тут уж нечего было холопствовать.

    А между тем…

    Жил определенный, большой художник, философ и моралист. Он занимал на земле свое место, огромное человеческое место, которое занял именно потому, что он был он, и другого такого и не может быть.

    Он умер, и завопили кругом жалкие рабские голоса:

    — На кого ты нас, голубчик, покидаешь? Как будем жить без тебя? Умерла наша гордость и сила, наша совесть великая! Куда пойдем, горемычные?

    Подумаешь, не то глупая деревенская баба, которой без мужика-хозяина никакой возможности нет, не то барская дворня, которая боится: а вдруг приедет новый барин да всех и перепорет!

    И начались поиски этого барина, нового хозяина, нового властителя дум.

    Есть ли еще где-нибудь этот термин — властитель дум? Кажется, только мы не можем обойтись без него. Мы твердо знаем, что мысль свободна, и цена ей только тогда и есть, когда она совершенно свободна. Но почему-то свободной у нас она никогда не была… Ведь говорили же, что с Толстым умерла наша совесть… изволите видеть, своей совести у нас нет, была толстовская совесть, и мы боимся, как бы без Толстого нам совсем не обессовеститься!

    Ибо абсолютной и незаменимой ценности живого духа Толстого они не понимают. Для них важен и понятен только премьер, чин первого писателя земли русской, и нет для них никакого препятствия к тому, чтобы пожаловать этот чин кому-либо другому.

    И если они до сих пор не нашли заместителя, то только потому, что и на это нужна все же кое-какая смелость. Нужно прямо и громко заявить свое мнение, а это холопам не под силу и не в привычку.

    Оставьте, господа, это несчастное кольцо Пушкина… оно вовсе и не кольцо Пушкина, а просто заржавленное колечко той рабской цепи, которую мы никак не можем сбросить со своей шеи.

    Место Толстого — его место, и навсегда останется за ним.

    Мне хочется сказать два слова нашим критикам, составлявшим примерный список кандидатов на толстовский трон.

    — Леонид Андреев, Куприн, Мережковский и другие… И все оказались недостойны и ввергнуты во тьму ничтожества.

    Пусть так. Они — ничтожества; в сравнении со Львом Толстым — нули абсолютные! Допустим.

    Допустим это уже потому, что Толстой был искателем правды, а они все только художники. Допустим это уже потому, что в Толстом разительно сочетались художник, философ и учитель, а этого счастливого сочетания нет ни в одном из приведенных вами кандидатов.

    Пусть так. Но вы, строгие судьи!.. Вы, критики литературы, имя же вам легион… Скажите, а нет ли еще одного свободного престола?.. Не кажется ли вам, что у Белинского должно было быть какое-нибудь колечко, которое через руки Добролюбова, Писарева и Чернышевского попало к Михайловскому и потом куда-то закатилось, затерялось бесследно?..

    Что же вы?.. Врачу, исцелися сам!.. Кого из вас поставить на место Белинского, кого провозгласить первым критиком земли русской, властителем дум?..

    ни идей, ни собственного мнения, ни смелости, ни силы… Вы молчите о том, что русская критика и бледная немочь — одно и то же.

    И предпочитаете судить и оплевывать несчастных писателей, которые мучаются над словом, вынашивают свои идеи, свое пусть маленькое, но самоцветное творчество… Вы швыряетесь живыми человеческими сердцами и снисходительно похлопываете по плечу… Вы пишете о литературе, не имея даже приблизительно своего синтеза, своей веры и символа.

    И вы не замечаете, что последний из тех, кого вы презрительно высмеиваете, все же художник, все же творец, все же мученик и в сотни раз талантливее и ценнее вас всех, вместе взятых.

    Раздел сайта: