Глава:
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14 |
XXXI
Мгновенно и страшно изменилось лицо жизни Зарудина. Насколько легка, понятна и беззаботно приятна была она прежде, настолько безобразно ужасной и неодолимой предстала теперь. Точно она сбросила светлую улыбающуюся маску и из-под нее выглянула хищная и страшная морда зверя.
Когда Танаров на извозчике вез его домой, Зарудин даже перед самим собою старался преувеличить боль и слабость, чтобы только не открывать глаз. Ему казалось, что это еще как-то отдаляет позор, который со всех сторон, тысячами глаз смотрит на него и ждет увидеть его взгляд, чтобы побежать за ним, хохоча, кривляясь и тыча пальцами прямо в лицо.
Во всем, и в худой спине синего извозчика, и в каждом прохожем, и в окнах, за которыми мерещились злорадно любопытные лица, и в самой руке Танарова, поддерживающей его за талию, избитому Зарудину чудилось молчаливое, но откровенное презрение. И это ощущение было так неожиданно и неистово мучительно, что по временам Зарудину и в самом деле становилось дурно. Тогда ему казалось, что он сходит с ума, и хотелось или умереть, или проснуться.
Мозг отказывался верить в то, что произошло, и все казалось, что это не так, что есть какая-то ошибка, что он сам чего-то не понимает, а это "что-то" делает все совсем другим, вовсе не таким ужасным и непоправимым. Но факт ясный и непреложный стоял перед ним, и душу его все чернее и чернее покрывала тьма отчаяния.
Зарудин чувствовал, что его поддерживают, что ему больно и неловко, что руки у него в пыли и крови, и ему даже странно было, что еще можно ощущать что-нибудь, что тело его не уничтожилось и продолжает дрянно и бессильно жить своим чередом, когда без следа, невозвратимо исчезло все то, что составляло красивого, щеголевато-самоуверенного и веселого Зарудина. Иногда, когда дрожки кренились на поворотах, Зарудин чуть-чуть приоткрывал глаза и сквозь мутные слезы узнавал знакомые улицы, дома, церковь, людей. Все было такое же, как всегда, но теперь казалось бесконечно далеко, чуждо и враждебно ему. Прохожие останавливались и с недоумением смотрели им вслед, и Зарудин опять быстро закрывал глаза, почти теряя сознание от стыда и отчаяния.
Дорога тянулась бесконечно, и ему казалось, что пытке этой не будет конца.
"Хоть бы скорей, хоть бы скорей!.." - тоскливо мелькало у него в голове, но тут же представлялись лица денщика, квартирной хозяйки, соседей и казалось, что лучше уж уехать так, бесконечно ехать и никогда не открывать глаза.
А Танаров, мучительно стыдясь Зарудина и не глядя по сторонам, изо всех сил, какими-то непонятными способами старался показать каждому встречному, что он тут ни при чем, что побили не его. Он был красен, холодно потен и растерян. Сначала он что-то говорил, возмущался, неестественно утешал, но потом замолчал и только сквозь зубы подгонял извозчика. По этому и по тому, как неверна была его, не то поддерживающая, не то отстраняющая рука, Зарудин угадывал его чувства, и то, что этот ничтожный, всегда бывший бесконечно ниже его Танаров вдруг получил право стыдиться его, дало последний и решительный толчок сознанию, что все кончено.
Зарудин не мог сам перейти двор и его почти перенесли Танаров и выбежавший навстречу перепуганный денщик, у которого тряслись руки. Были ли еще люди на дворе - Зарудин не видел. Его уложили на диван и сначала не знали, что делать, нелепо торча перед ним и этим причиняя ему невероятные страдания. Потом денщик спохватился, засуетился, принес теплой воды, полотенце и бережно обмыл Зарудину лицо и руки. Зарудин боялся встретиться с ним глазами, но лицо солдата было вовсе не злорадно, не презрительно, не насмешливо, а только испуганно и жалостливо, как у старой доброй бабы.
- Где это их так, ваше благородие?.. Ах ты ж, Боже мой! Как же так! - потихоньку причитывал он.
- Ну... не твое дело! - багровея, прикрикнул сквозь зубы Танаров и почему-то сейчас же робко оглянулся.
Он отошел к окну и машинально взялся за папиросу, но, подумав, можно или нет курить при Зарудине, незаметно сунул портсигар обратно в карман.
- Може доктора позвать? - по привычке вытягиваясь во фронт, но нисколько не пугаясь окрика, приставал к нему денщик.
Танаров в недоумении растопырил пальцы.
- А... не знаю, право... - совсем другим голосом ответил он и опять оглянулся.
Но Зарудин услыхал и испугался, представив, что еще и доктор будет смотреть на его лицо.
- Никого... не надо!.. - неестественно слабым голосом, все стараясь уверить себя, что умирает, проговорил он.
Теперь, когда обмыли кровь и грязь с его лица, оно уже не было страшно, а только уродливо и жалко. Танаров, с животным любопытством, мельком взглянул на него и сейчас же отвел глаза. Это почти незаметное движение, как и все, что теперь окружало Зарудина, болезненно остро было им замечено, и отчаяние чуть не задушило его. Зарудин вдруг крепко зажмурил закрытый глаз и тонким надорванным голосом закричал:
- Оставь... оставьте меня-а!
Танаров исподлобья, испуганно покосился и вдруг обозлился нутряной презрительной злобой.
"Еще кричит!.. Туда же!.." - злорадно подумал он.
уйти.
"Неловко, черт!.. Подождать, пока заснет, что ли?.. а тогда можно..." - с враждебной тоской подумал он.
Так прошло с четверть часа, но Зарудин время от времени все шевелился. Танарову становилось невыносимо нудно. Наконец Зарудин совсем затих.
"Кажется, заснул! - неискренно подумал Танаров, незаметно оглядываясь на него. - Заснул..."
Он тихо тронулся, чуть-чуть звякнув шпорами. Зарудин быстро открыл глаза. На секунду Танаров задержался, но уже Зарудин понял его намерение и Танаров понял, что Зарудин все понимает. И тут произошло между ними нечто странное и жуткое: Зарудин быстро закрыл глаза и притворился спящим, а Танаров, сам себя убеждая, что верит этому и в то же время, очевидно, сознавая, что оба знают в чем дело, как-то неловко согнулся и на цыпочках вышел из комнаты, с чувством уличенного предательства, с сомнением и стыдом.
Дверь тихо затворилась, и что-то, что, казалось, было между ними так прочно, дружелюбно и постоянно, вдруг исчезло навсегда: и Зарудин, и Танаров почувствовали, что между ними встала навеки разъединившая пустота и что среди живых людей один из них уже не существует для другого.
Но в соседней комнате Танаров вздохнул свободнее и почувствовал себя опять легко и свободно. Ни сострадания, ни жалости к тому, что навсегда кончено все между ним и Зарудиным, с которым столько лет он прожил, у Танарова не было.
- Слушай, ты, - торопливо оглядываясь по сторонам и спеша, точно выполняя последнюю формальность, сказал он денщику, - я теперь пойду, а ты, если что такое, так ты того... слышишь.
- Так точно, слушаю! - испуганно ответил солдат.
- Ну, так вот... Там... компрессы эти меняй почаще...
Он торопливо сошел с крыльца и опять облегченно вздохнул, выйдя за калитку на пустую и широкую улицу. Были уже полные сумерки, и Танаров был рад, что его горящего лица не видно прохожим.
"А ведь, пожалуй, и я скажусь замешанным в эту скверную историю, - с внезапным холодом у сердца подумал он, поворачивая на бульвар. - А впрочем, при чем же тут я?" - успокаивал он себя, стараясь не помнить, что и он бросался на Санина и его самого так оттолкнул Иванов, что он чуть не упал.
"Ах, черт, какая скверность, вышла! - сморщив все лицо, подумал Танаров, идя дальше. - А все этот дурак! - со злобой вспомнил он Зарудина, - -очень надо было связываться со всякой сволочью!.. Эх, паршиво!.."
И чем больше думал он о том, что вышло скверно и унизительно, тем больше его невысокая, с приподнятыми плечами и грудью, в узких рейтузах, щеголеватых сапогах и белеющем в сумерках кителе, фигурка инстинктивно выпрямлялась, грозно подымая плечи и голову.
В каждом встречном ему чудилась насмешка, и достаточно было малейшего намека на это, чтобы нечто, напряженное до высшей степени, прорвалось и он, выхватив шашку, бросился бы рубить насмерть кого попало. Но встречных было мало, и те проходили быстро, плоскими силуэтами проскальзывая вдоль заборов темного бульвара.
Дома, уже успокаиваясь, Танаров опять вспомнил, как его отбросил Иванов.
"Почему я не дал ему по морде?.. Надо было прямо дать в морду!.. Жаль, шашка не отпущена!.. А то бы!.. А ведь у меня в кармане был револьвер! Вот он: я мог его застрелить, как собаку. А?.. Я забыл про револьвер...
Конечно, забыл, а то бы застрелил на месте, как собаку!.. А... хорошо, все-таки, что забыл: убил бы... суд!.. А может быть, и у них был у кого-нибудь револьвер... и черт знает из-за чего еще пострадал бы!.. А теперь никто не знает, что у меня был револьвер и... понемногу все обойдется..."
Танаров осторожно, оглядываясь по сторонам, вынул из кармана револьвер и положил в ящик стола.
- Сегодня же надо явиться к полковнику и объяснить, что я тут ни при чем... - решил он, звонко щелкая ключом.
Но сильнее этого решения явилось вдруг нервное, непреодолимое и даже как будто хвастливое желание пойти в клуб, рассказать всем, как очевидец.
В ярко освещенном, - посреди темного города, военном клубе толпились возбужденные и громко возмущавшиеся офицеры. Они уже знали об истории в саду и втайне злорадствовали над всегда подавлявшим их своим блеском и шиком Зарудиным. Они встретили Танарова с животным любопытством, и Танаров, чувствуя себя почему-то героем вечера, подробно описывал всю сцену. В голосе его и темных узких глазах робко шевелилось сдерживаемое и несознаваемое мстительное чувство: весь гнет бывшего приятеля, история из-за денег, небрежное отношение, превосходство его как будто вымещалось Танаровым в этом бесконечном повторении и смаковании подробностей, как именно побили Зарудина.
А Зарудин совершенно одиноко, чужой всему миру, лежал у себя в комнате на диване.
что Зарудин дома. Потом он на цыпочках опять вошел к барину.
- Ваше высокородие... Вы бы винца испили, - чуть слышно предложил он.
- А? Что? открывая и сейчас же закрывая глаза, спросил Зарудин, и - как ему показалось - унизительно, а на самом деле только жалко, сморщившись, сквозь зубы, с трудом шевеля распухшими губами, проговорил:
- Зеркало... дай...
Денщик вздохнул, покорно принес зеркало и посветил свечой.
"Чего уж тут смотреть!" - неодобрительно подумал он.
Зарудин посмотрел в зеркало и невольно застонал. Из темной поверхности, багрово освещенное сбоку, глянуло на него одноглазое, налитое, синевато-красное и черное лицо, с нелепо взъерошенным светлым усом.
- А... возьми!.. - пробормотал Зарудин и вдруг истерически всхлипнул.
- Воды... дай!..
- Ваше высокородие, чего так убиваетесь! Оно заживет... - жалостливо заговорил денщик, подавая воду в липком стакане, пахнущем холодным сладким чаем.
Зарудин не пил, а только возил губами по краю стакана, разливая воду на грудь.
- Уйди! - выговорил он.
Ему показалось, что денщик, один во всем свете, жалеет его, но теплое чувство к солдату сейчас же подавилось невыносимым для него сознанием, что даже денщик может теперь жалеть его.
Солдат, моргая глазами, с видимым желанием заплакать, вышел на крыльцо, сел на ступеньку и, вздыхая, стал гладить мягкую волнистую спину подбежавшей собаки. Сеттер положил ему на колени слюнявую изящную морду и смотрел снизу вверх темными, непонятными, но как будто что-то говорящими глазами. Над садом сверкали блестящие безмолвные звезды. Солдату отчего-то стало грустно и страшно, точно в предчувствии страшной неотвратимой беды.
"Эх, жисть, жисть!" - горько подумал он и свернул мысль на свою деревню.
Зарудин судорожно повернулся к спинке дивана и замер, не чувствуя сползшего ему на лицо, согревшегося мокрого полотенца.
"Вот и кончено! - с внутренним рыданием повторял он. - Что кончено?.. Все, вся жизнь... все... пропала жизнь... Почему? Потому что я опозорен, потому что... побили, как собаку!.. Кулаком по лицу!.. И нельзя оставаться в полку!.."
Необыкновенно отчетливо Зарудин увидел себя стоящим на четвереньках посреди аллеи, бессмысленно роняющим бессильные угрозы, жалкого, маленького. Все вновь и вновь переживал он этот страшный момент и все ярче и убийственнее вставал он перед ним. Все мелочи припоминались, точно освещенные электрическим светом, и почему-то эти нелепые угрозы и белое платье Карсавиной, промелькнувшее перед ним, именно когда он угрожал, было мучительнее всего.
"Кто меня поднял? - стараясь не думать и нарочно путая свои мысли, думал Зарудин. - Танаров?.. Или тот жиденок, что шел с ними?.. Танаров?.. А-а!.. Не в том дело... А в чем? В том, что вся жизнь испорчена и нельзя оставаться в полку. А дуэль?.. Не будет, он драться все равно... нельзя будет оставаться в полку!.."
Зарудин вспомнил, как судом офицеров, в котором участвовал и он, выгнали из полка двух пожилых семейных офицеров, отказавшихся драться на дуэли.
"Так и мне предложат... Вежливо, не подавая руки, те самые люди, которые... И уже никто не будет гордиться тем, что я возьму его на бульваре под руку, никто не будет мне завидовать и копировать мои манеры... Но это не то!.. Позор, позор, вот что главное!.. Почему позор? Ударили? Но ведь били же меня в корпусе!.. Тогда толстый Шварц ударил меня и выбил зуб и... ничего и не было!.. Потом помирились и до конца корпуса были лучшими друзьями!.. И никто меня не презирал! Почему же теперь не так? Не все ли равно; так же шла кровь, так же я упал... Почему?"
На этот полный безвыходной тоской вопрос не было ответа в уме Зарудина. Он только чувствовал, что какая-то мутная бездонная грязь накрыла его с головой, и он неудержимо идет ко дну, ничего не видя и ничего не понимая вокруг.
"Если бы он согласился на дуэль и попал мне в лицо пулей... Было бы еще больнее и безобразнее, чем теперь, ведь никто не презирал бы меня за эго, а все бы жалели. Значит, между пулей и... кулаком... Какая разница? Почему?"
легкой, пустой и шумливой жизни.
"Вот фон Дейц спорил со мною о том, что если ударят в левую щеку, надо подставить правую, а он же сам тогда пришел и кричал, махал руками, возмущался, что "тот" отказался от дуэли!.. Ведь это, собственно, они виноваты, что я хотел ударить хлыстом "того"... А вся моя вина в том, что я не успел ударить!.. Но это бессмысленно, несправедливо!.. А все-таки позор... и нельзя оставаться в полку!.."
Зарудин беспомощно схватился за голову, раскачивая ее по подушке и машинально следя за пустой томительной болью в глазу. Он вдруг почувствовал страшный, мучительный для него самого прилив злобы.
"Схватить револьвер, кинуться и убить... пуля за пулей. И пихать ногами в лицо, когда свалится... прямо в лицо, в зубы, в глаза!.."
С мокрым тяжелым звуком тяжело шлепнулся на пол компресс. Зарудин испуганно открыл глаза и увидел тускло освещенную комнату, таз с водой и мокрым полотенцем и черное жуткое окно, как черный глаз загадочно смотрящий на него.
"Нет, все равно... это не поможет! - затихая в бессильном отчаянии, подумал он. - Все равно, все видели, как меня били по лицу и как я стоял на четвереньках... Битый, битый. Получил по морде... И нельзя, нельзя вернуть!.. Никогда уже не буду я счастливым, свободным..."
Опять нечто острое и небывало ясное зашевелилось у него в мозгу.
"А разве я когда-нибудь был свободным? Ведь я потому и погибаю теперь, что жизнь моя была всегда не свободной, не своей... Разве бы я, сам, пошел на дуэль, стал бы разве бить хлыстом?.. И меня бы не побили, и было бы все хорошо, счастливо... Кто и когда выдумал, что обиду надо смывать кровью? Ведь это не я! Вот и смыл... с меня смыли кровью... Что? - Не знаю, но надо выходить из полка!.."
Бессильная и неумелая мысль пробовала подняться и падала, как птица с подрезанными крыльями. И куда бы ни метался его ум, все возвращался по кругу на то, что надо выходить из полка, что он навсегда опозорен.
Когда-то Зарудин видел, как муха, попавшая в густой плевок, мучительно карабкалась по полу, а за ней, склеивая лапки и крылья, ослепляя и удушая, все тянулась отвратительная, беспощадная слизь. И очевидно было, что для нее все кончено, хотя она еще ползла, вытягивалась на лапках, выбивалась из сил. Тогда Зарудин, брезгливо содрогнувшись, отвернулся, и теперь как будто не помнил, но какое-то тайное сознание, что-то похожее на бред, напомнило ему эту несчастную муху. И потом, должно быть, был бред: вдруг не то вспомнил, не то ясно увидел Зарудин двух мужиков. Они ругались и дрались, и один ударил другого в ухо, а тот, седой, старый, упал, а потом встал и, утирая рукавом рубахи кровь, льющуюся из носа, сказал убежденно: "Вот и дурак!"
"Да это я видел когда-то! - окончательно вспомнил Зарудин и опять сознательно увидел полутемную глухую комнату и свечу на столе. - Потом еще они вместе пили у казенки..."
Он опять, должно быть, забылся, потому что свеча и комната куда-то пропали, но как будто не переставал думать и потом, вместе с вынырнувшей из мрака свечой, разобрал и свою мысль:
"... Нельзя жить с таким позором... так. Значит, надо умирать! Но мне не хочется умирать, и кому это надо? Не мне!.. Репутация? Какое мне дело до репутации! Что значит репутация, когда надо умирать? Но ведь надо выйти из полка... А как жить потом?"
Что-то тусклое, непонятное и чужое представилось ему в будущем, и Зарудин бессильно отступил от него. Так, каждый раз, когда страстная жажда жизни и счастья начинала что-то выяснять ему, туман, которым был покрыт мозг, спускался ниже, и снова Зарудин оказывался перед безвыходной пустотой.
Ночь проходила, и тяжелая тишина стояла за окном, точно во всем мире Зарудин жил и страдал один.
На столе, оплывая, горела свеча, и пламя ее, желтое и ровное, мертвенно-спокойно струилось кверху. Зарудин блестящим от лихорадки и отчаяния глазом смотрел на огонь и не видел его, весь охваченный черным туманом бесконечно спутанных, бессильных мыслей. Среди хаоса обрывков воспоминаний, представлений, чувств и дум одно было острее всего и звенящей нитью тоски проходило до самого сердца. Это было больное и жалобное сознание своего полного одиночества. Там, где-то, жили, радовались, смеялись, может быть, даже говорили о нем миллионы людей, а он был один. Тщетно вызывал Зарудин одно знакомое лицо за другим. Они вставали бледной, чуждой и равнодушной чередой, и в их холодных чертах чудились только злорадство и любопытство. Тогда Зарудин с робкой тоской вспомнил Лиду.
злорадства, ни презрения. Оно смотрело на него с печальным укором, и что-то, что было возможно, мерещилось в ее невеселых глазах. Он припомнил ту сцену, когда отказался от нее в минуту ее величайшего горя. Острое, как нож, сознание невозвратимой потери до глубочайших струн пронизало душу Зарудина.
"А ведь она, должно быть, страдала тогда еще больше, чем я теперь... А я оттолкнул... и даже хотел, чтобы она утопилась, умерла!.."
Как к последнему пристанищу, все существо его потянулось к ней в тоскливой жажде ее ласк и участия. На мгновение ему подумалось, что страдание, которое он переживает теперь, может искупить все прошлое; но Зарудин знал, что она никогда не придет, что все кончено, и полная пустота, как пропасть, открылась вокруг него.
Зарудин поднял руку, крепко положил ее на голову и замер, закрыв глаза, стиснув зубы, стараясь ничего больше не видеть, не слышать, не чувствовать. Но он скоро опустил руку, поднялся и сел. Голова мучительно кружилась, во рту горело, ноги и руки дрожали. Зарудин встал и, качаясь от головы, ставшей вдруг огромной и тяжелой, перешел к столу.
"Все пропало, все пропало. И жизнь, и Лида, и все..."
глупо. Какого-то особенного, на все приятное имеющего право, прекрасного Зарудина тоже не было, а было только бессильное, робкое и распущенное тело, которое раньше наслаждалось, а теперь испытало боль и унижение. Когда слетел мираж удачи, открылся голый и бедный образ.
"Нельзя больше жить, - отчетливо подумал Зарудин, - чтобы жить снова, надо бросить все прежнее, начать жить как-то иначе, сделаться совсем другим человеком, а я не могу..."
Глава:
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14 |