• Приглашаем посетить наш сайт
    Григорьев А.А. (grigoryev.lit-info.ru)
  • Из подвала

    Из подвала  

    I

    Сапожник Антон стоял, сгорбившись и опустив длинные корявые, как корни, руки, а заказчик, молодой купеческий приказчик, сытый и гладкий, тоже стоял посреди подвала, среди обрезков кожи, колодок и рваных сапог, ожесточенно размахивал руками и кричал на Антона:

    — Это черт знает что такое!.. Левый сапог жмет, а правый хлябает! Разве это сапоги… это черт знает что, а не сапоги!..

    Он тыкал сапогами, подошвами вверх, чуть не в самое лицо Антона, и в его неестественно напряженном голосе ясно слышалось желание повеличаться и покуражиться.

    — Нет… вот походишь ты у меня за деньгами… Ты… крикнул приказчик, нелепо взмахнув руками, и нерешительно, но с злобным удовольствием прибавил: Скотина!

    И от удовольствия и боязни весь налился кровью, так что толстая короткая шея его совсем слилась с красным галстуком.

    Антон молча переложил шило из правой руки в левую и тяжело вздохнул.

    В подвале было совсем темно, и воздух, густой и тяжелый, висел синим пологом. Под потолком и по углам стоял сырой, пропитанный запахом кожи, ворвани и ваксы, пар. Фигура Антона только черным встрепанным силуэтом вырисовывалась на светлом четырехугольнике окна.

    — Так и знай! — крикнул заказчик и сердито, но довольно пыхтя, пошел из подвала, осторожно нагибая голову, чтобы не стукнуться о притолоку новеньким твердым котелком.

    Антон проводил его до дверей, отворил дверь и даже попридержал ее, пока приказчик подымался по склизкой и крутой лесенке. Потом еще тяжелее вздохнул и вернулся вниз.

    Хотя на дворе было еще совсем светло, но в подвале все утонуло в сизом полумраке, так что только возле окна виден был тощий горшок с давним, еще прежними хозяевами посаженным, луком, который торчал одной чахлой и сухой соломинкой. Антон часто внимательно смотрел на это жалкое, бледное растение, умиравшее медленной смертью от недостатка воздуха и солнца, и почему-то жалел выбросить его на двор.

    Антон стал заправлять лампочку, неловко чиркая тоненькими спичками и все тяжело вздыхая.

    Вздыхал он не о том, что его только что обругали и тыкали в лицо сапогами. И то и другое было так привычно ему, что вряд ли он помнил это подробно. Все заказчики на всякие лады ругали его, швыряли сапоги иногда и били, а чаще не платили денег. Все это были люди маленькие, до такой степени зависимые, забитые и скучные, что у них была органическая потребность хотя изредка, в свою очередь, на кого-нибудь покричать, над кем-нибудь покуражиться, почувствовать себя выше хоть кого-нибудь. И сам Антон сделал бы то же самое, если бы и от него кто-либо зависел так, как он ото всех. А потому, хотя и бессознательно, Антон чувствовал, что иначе и быть не может, и все должны ругаться, куражиться и драться, чтобы маленькая звериная злоба, сидящая в трусливой глубине чахлых душонок, не задушила их самих. Но виноватым Антон себя никогда не считал: он делал то, что умел, и так, как умел, — шил сапоги не лучше и не хуже никого, не столько по мерке; сколько по заученному фасону. Он даже не подозревал, что можно совершенствоваться в своей работе, потому что это было грязное, голодное, тяжелое и однообразно-скучное ремесло, постылое и нудное.

    Вздыхал же он оттого, что вечная жизнь в сыром и низком подвале, в запахе кожи и ваксы, впроголодь, без любви, света и радости, давила его организм к земле, и всегда, когда он разгибал спину, ноющую от согнутого положения, ему казалось, что он с болезненным надрывчатым усилием подымает какую-то страшную, неодолимую, не дающую вздохнуть, тяжесть.

    — Н-ну… — выпускал тогда Антон.

    Еще целый час, после ухода сердитого приказчика, он сидел, согнувшись в три погибели у еле коптящей лампочки, пугливо мигавшей от стука его молотка, и пригонял подборы к толстым и тяжелым сапогам соседнего дворника. А потом встал, оставил где попало инструменты, закрутил лампочку и вышел посидеть на лесенку, захватив с собой гармонию.

    Теперь и на дворе были совсем сумерки, высоко вверху синие и призрачные, внизу на земле — черные и темные. Стены дома, стоявшие как колодезь, в котором был погребен Антон, казались бледными и синеватыми, точно мертвыми; над ними, где-то очень высоко вверху, виднелось потемневшее небо, и на нем блестели две-три звезды.

    «Такое-то дело», — подумал Антон, сам не зная почему тряхнул головой и тихо растянул гармонию, нагнувшись к ней правым ухом.

    Раздался пискливый и совсем слабый звук, но Антону показалось так громко, что он оглянулся вокруг и прислушался. Потом собрал гармонию и пустил звук еще глуше и ниже. Так он начинал всегда, потому что ему не позволяли играть во дворе, и Антон этими осторожными звуками хотел узнать, дома ли старший дворник.

    И, как всегда почти, в отворенную форточку дворницкой выглянул кто-то, смутно видный в темноте, и из черного четырехугольника послышался сиплый и равнодушно свирепый голос:

    — Опять… ты!

    Антон вздрогнул, проворно отложил гармонию и виновато приподнял картуз. Но дворник не видел его и, проворчав что-то, точно прорычала большая собака, скрылся в форточке. Антон опустил руки между ногами и, ковыряя дыру в сапоге, задумался. Ему очень хотелось играть, и он думал о том, что хорошо было бы как-нибудь, в воскресенье пойти на целый день за город, сесть где-нибудь под зеленым откосом железной дороги и поиграть всласть, так, чтобы в ушах запело. Ему было приятно думать это, хотя он прекрасно знал, что никогда не пойдет за город, потому что никогда не выберет столько свободного времени; по праздникам он утром ходил за кожей, днем разносил работу по заказчикам, а к вечеру всегда был пьян.

    Антон сидел на лесенке, пока совсем стемнело, и вверху, между стенами, звезды заблестели ярко и свободно, а по стенам, снизу доверху, разбежались желтые огни окон. Когда Антон поднимал голову кверху, казалось светло и ярко весело, а когда смотрел вниз, там было еще чернее и мрачнее. Антон охотно, со странным тоскливо-радостным чувством смотрел на небо и на звезды; но привычка сидеть согнувшись все тянула его книзу и заставляла тупо впиваться глазами в сизо-черный мрак двора.

    От скуки и от жгучего желания напиться, Антон стал припоминать жизнь, но она рисовалась ему тускло и скучно. Почему он очутился в городе, Антону было мало понятно. Из всего детства он твердо помнил только удары сапожной колодкой по голове, беганье за водкой, улицы и городовых. Потом, когда Антон вырос, он ушел от хозяина и стал жить в углах и работать на себя, наклеив на окно вырезанный из старого журнала дамский ботинок. Он жил так из года в год, сильно пил, ночевал в притонах и в участках и бывал страшно бит городовыми. Потом почувствовал нежность к соседней швейке, хотя она и смеялась над ним, называя его дураком и уверяя, что ему сапожной колодкой память отшибли. Тем не менее Антон перестал пить, сшил новую, жестоко топорщившуюся рубаху и сходил в баню. За швейкой ходил он неотступно, не умея выразить ей то смутное, нежное и хорошее как музыка чувство, которое было в нем. Наконец сшил ей новые ботинки и подарил. Тогда и швейка назвала его Антоном Васильевичем и зазвала пить чай. Узнав, сколько Антон зарабатывает, она стала вздыхать, плакать, о чем-то тосковать и, наконец, через дворничиху сообщила, что ничего против Антона не имеет и даже совсем напротив. Антон восхитился всей душой, сходил к обедне, купил орехов и конфект, надел новую рубаху и собрался было к швейке, чувствуя, что серую его жизнь осветило каким-то мягким и ласковым светом, но тут пришли дворник с городовым и повели его в участок. В участке Антона допросили о каком-то узле и каком-то Ваньке Свистунове, спросили, не пил ли он такого-то числа, в семь часов вечера, в портерной Иванова, что на Петербургской стороне, пиво и не заплатил ли «сим» полтинником? А затем спросили насчет вида.

    Антон никакого узла не видал, Ваньки Свистунова не знал, а в портерной был. На полтинник он смотрел, как козел на воду, не понимая в чем дело, и вид у него оказался просроченным.

    В конце концов Антон очутился в остроге, и несмотря на то что ни в чем виноват не был и рвался на волю к свету и швейке, инстинктивно чувствуя что-то несправедливое и жестокое, просидел в остроге шесть месяцев. А когда вышел, то свет, затеплившийся у него в душе, был задавлен острожной грязью, и к швейке Антон не пошел, только случайно, стороной, узнал, что она спуталась с «хорошим» господином.

    И в душе у него осела смутная горечь и тоска, тем глуше и тяжелее, что он не понимал ее и не знал, куда ему надо стремиться, где лучше и где хуже. Жизнь пошла еще однообразнее и скучнее, разнообразясь только тупым машинальным пьянством, без удовольствия и веселья.

    Все это Антон припоминал так безучастно, как будто все случилось не с ним, а с кем-то другим; а все-таки ему было тяжело, скучно и как будто чего-то жалко, и хотелось напиться, нахлестаться водки.

    Во втором этаже открыли окно, и оттуда полосой лег через темный двор желтый яркий свет. Отчетливо виднелся нарядный тюль занавесок, и слышались взрывы оживленных голосов, а потом кто-то громко и быстро заиграл, звонко засмеялся и крепко хлопнул крышкой рояля.

    Антон чутко слушал чужие яркие звуки, пока не закрыли окно и все затихло, потом машинально потрогал гармонию, повертел ее в руках, стараясь не испустить ни одного звука, и ему показалось, что стало бы легче, если бы заиграть. Было уже поздно. Антон по обыкновению тяжело вздохнул и пошел спать. Пока он лежал с открытыми глазами, он думал о том, что надо платить за кожу, и о том, как на прошлой неделе околоточный, не разобрав в чем дело, без вины хлестнул его по зубам. Губа вспухла, и кровь пошла, пачкая посинелые десны.

    Тяжелый воздух охватил его, сгустился и застыл. Антону стало сниться, что на него, пьяного, наехал извозчик и давит его к твердой мостовой тяжелыми колесами.

    II

    На другой день было воскресенье, а к вечеру Антон сидел в трактире.

    Машина играла что-то очень шумное, но совсем невеселое. Было страшно накурено, шмыгали половые, тяжело и нерадостно хохотали и кричали люди, а в бильярдной четко стучали шарами. Антон пошел туда. Играть он не умел, но ему очень нравилась эта игра, потому что сукно было такое зеленое, шары такие чистенькие, белые и стукали бойко и весело.

    Играли двое приказчиков, и один из них, высокий, кудластый парень, так ловко щелкал но шарам, что Антон довольно улыбался.

    «Ловкач! — думал он, с уважением и завистью глядя на приказчика, вспотевшего от форсу. — А поиграл бы и я, право… я до этих делов мастер!..»

    И он чувствовал нежность к приказчику.

    Но приказчик стукнул его турником в грудь, скиксовал и яростно выругался:

    — Какого черта лезе…шь!.. места мало, что ли!

    Антон оробел и отошел, чувствуя обиду и боль в груди.

    — Шляются тут, — проговорил приказчик и помелил кий.

    — Отойдите, видите — мешаются… — счел своим долгом присовокупить маркер, быстро оглядев своими оловянными глазками Антона с ног до головы.

    — Шушера! — проворчал он, подавая машинку игрокам.

    Антон сопел и краснел, отодвигаясь все больше и дальше, пока не стукнулся затылком об ящик для шаров; тогда он обмер от конфуза и застыл, испуганно и скоро мигая веками.

    Про него сейчас же и забыли. Игроки щелкали шарами, два мальчика мрачного вида горько укоряли друг друга каким-то двугривенным, лампа над бильярдом сумрачно коптила, а из зала слышался теперь разухабистый мотив «Гейши». Антон успокоился, стал оглядываться по сторонам и даже попросил у маркера закурить. Маркер почесался, подумал и сказал:

    — На столе завсегда для этой цели спички поставлены.

    Но Антону очень хотелось говорить. Ему еще со вчерашнего вечера было почему-то грустно, и водка, выпитая им, не только не прогоняла грусти, но, напротив, даже как-то давила на сердце.

    — Скучно вот, знаете, что без компании, — заискивающе произнес он, закуривая папиросу, и по лицу его видно было маркеру, что он хотел и боялся предложить папиросу и ему. И именно потому маркер посмотрел на него с нескрываемым презрением, ухмыльнулся и отошел.

    По привычному шуму в ушах и по тому, как глухо и будто издали доносились до него все звуки, Антон очень хорошо понимал, что он уже пьян. И это было ему обидно, как будто в этом был виноват кто-то другой, постоянно его обижавший.

    «Рабочий я человек!» — подумал он, и ему захотелось плакать и кому-то жаловаться. Машина завела грустное-грустное, и Антон, покачивая головой и крепко прижав руку к щеке, запел что-то несуразное, без слов и без мотива. Ему казалось, что выходит очень хорошо и нестерпимо жалостно. На глазах у него показались слезы.

    — Здеся петь не полагается… не извольте безобразить! — сказал половой, подскальзывая к Антону на мягких подошвах.

    — П…почему? — со скорбным недоумением спросил Антон, поднимая посоловевшие, налитые слезами глаза.

    — А потому, — ответил половой и внушительно прибавил: — Пожалуйте из заведения.

    — Эт…то почему? — еще с большим недоумением и с глухо подымавшимся в нем раздражением повторил Антон.

    — Оченно безобразно… Пожалуйте, честью просят, — настойчиво твердил половой. Антон оробел и встал.

    — Ну, что ж… я пойду… Рабочему человеку нельзя посидеть… гм… очень странно, — бормотал он, отыскивая шапку, упавшую за стул.

    — Ничего, ничего, пожалуйте! — твердил половой.

    Антон, покачиваясь, двинулся из зала, а чувство обиды все больше и больше росло в нем, причиняя его пьяному мозгу почти физическое страдание. Половой шел за ним, но Антон покачнулся между столами, повернул и влетел в двери бильярдной. Теперь он был уже так пьян, что почти ничего не видел и не понимал; перед его глазами стояло какое-то оранжевое марево, в котором плавали и тонули лица, звуки, голоса и быстро бегающие по ярко-зеленому сукну шары. Половой задумчиво постоял у дверей, но кто-то кликнул его, и он исчез. Антон, широко расставив ноги и опустив голову, тупо присматривался к тому, что делалось на бильярде, и все усиливался понять, в чем дело, — не то на бильярде, не то в нем самом. Тот самый приказчик, который толкнул его и обругал, попался Антону на глаза, и Антон машинально долго всматривался в него. — Дуплет в угол! — звонко прокричал приказчик, и в эту самую минуту Антон вспомнил его лицо, и беспредметное чувство озлобленной обиды, которое мучило его, вдруг нашло исход. Точно что-то бесконечно огромное в мгновение сжалось и вылилось в это тупое усталое лицо.

    — По…звольте, — проговорил он неожиданно, подходя к бильярду и всем телом наваливаясь на сукно.

    — Чего? — машинально спросил приказчик и, не дожидаясь ответа, оттер Антона плечом и крикнул: — Пятнадцатого в угол направо!

    — Нет, это что… направо! — со злобной бессмысленностью сказал Антон.

    — Отойдите, отойдите, — протянув между ним и бильярдом машинку, говорил маркер.

    Но Антон отстранил машинку рукой и, не спуская воспалившихся глаз с приказчика, продолжал:

    — Нет, что же… я тоже играть желаю… Имею такое намерение, чтобы… направо!.. Разве как рабочий человек… нельзя, чтобы…

    — Нет, ты пусти… чего хватаешь?.. А он меня толкнул… рабочего человека! У меня руки че-ер-ные, — слезливо сказал Антон, показывая черные корявые пальцы: — рабочий человек… а он меня так… Желаю я знать, как это так, чтобы рабочего человека направо!

    — Ишь мелет, пьяная рожа! — засмеялся приказчик. — Маркер, ты чего смотришь!

    — Ступай, — сердито проговорил маркер и взял Антона за плечо.

    — Пу…сти, — сквозь зубы крикнул он задавленным голосом и с силой вырвался, так что затрещал пиджак. — Он толкнул, а меня хватать! совершенно трезвым тоном прокричал он и смахнул рукой шары с бильярда.

    Шары со стуком полетели через борт, но Антона уже схватили за руки, сшибли с ног и поволокли по полутемному коридору.

    — Пусти!.. черти! — кричал Антон.

    Кто-то с размаху ударил его по скуле, и соленая кровь сразу наполнила ему рот. А голос, как показалось Антону — приказчика, торжествующе прокричал:

    — Вот так… славно!

    И в ту же минуту Антон увидел перед собою отворенную на темную улицу дверь, и на него пахнуло свежим сырым воздухом.

    — Врешь… — хрипел Антон, изо всех сил цепляясь за косяки скрюченными пальцами.

    Но руки оторвали и, получив страшный, точно весь мир свернувший, удар по затылку, Антон влетел в темноту и пустоту, поскользнулся на тротуаре, треснулся коленом о тумбу и всем телом грузно покатился по мостовой.

    — Берегись, черт! — тоненько, с испугом, прокричал извозчик, и Антон где-то близко от себя услышал тревожное храпение и мягкий теплый запах лошади.

    вода.

    — Так, — с горькой злобой сказал он громко, помолчал и прибавил: — так, значит!..

    И тут уже ясно и понятно увидел, что жизнь его — несчастная, горькая жизнь, что его обидели, и что обижали всегда, давно и постоянно. Антон заплакал и погрозил кулаком запертой двери.

    — Раб…бочего человека! — проговорил он сквозь слезы и пошел вдоль улицы, чувствуя себя бесконечно несчастным и обиженным. Он повернул за угол на большую улицу и вышел опять к главному входу в трактир, где стоял швейцар в шапке, горел яркий фонарь и ругались между собою извозчики. В это время из подъезда вышли два приказчика, окончив игру, и, дымя папиросами, пошли по тротуару.

    Антон увидел их и сначала ошалел от страшного, еще не известного ему чувства, а потом, нащупывая в кармане сапожный нож, качаясь на ослабевших ногах, погнался за ними.

    — шли, смеясь, какие-то женщины, офицер толкнул Антона, двое мастеровых заступили ему дорогу, — но Антон уже ничего не видел, кроме, с страшной яростью врезавшегося ему в глаза, круглого черного котенка, уходившего от него по тротуару. Раз он чуть не потерял его из виду; ему не давали дороги, и Антон сбежал на мостовую, сразу обогнул две-три кучки людей и догнал приказчиков.

    Они смеялись, и один, не тот, который толкнул Антона, говорил:

    — Вон она… Машка!

    — Откуда плывете? — хриплым басом спросила она, а в это время Антон догнал их и со всего размаху, упирая всем телом, ткнул приказчика ножом в спину.

    бежать. Крикнул приказчик или не крикнул, Антон не слыхал, но видел, как на мокрых плитах тротуара, блестящих от фонарей, на том самом месте, где только что стоял человек, очутилась какая-то черная бесформенная куча. И ему показалось, что все, что только было во всем свете, со страшным ревом и топотом бросилось за ним.

    Облившись холодным потом от ни с чем не сравнимого животного ужаса и дико выкатив глаза, Антон ударился в темный переулок и стремглав полетел вдоль улицы, не видя, что делается сзади, но слыша за собой отчаянный многоголосый крик.

    Отчетливо топоча ногами и тяжело сопя, за ним бежали дворники, городовой и трое мастеровых в опорках.

    — Держи-и! — странно и страшно раздавалось из конца в конец темной улицы.

    Хрипя от страшного бега, задыхаясь от слюны, наполнившей все горло, Антон повернул в одну и другую улицу, тяжело столкнул кого-то с дороги и, выпучив глаза, весь в поту, помчался по тротуару вдоль набережной темного и грязного канала, от черной воды которого несло холодом и сыростью.

    Антон все летел, прыгая, скользя, хрипя, сопя и рыча, как дикое загнанное животное. Ужас придавал ему такую силу, что крики догонявших и пронзительные свистки слышались уже где-то далеко сзади, в черном, еле пронизанном слабым желтым светом фонарей, мраке.

    Антон перебежал мостик, перескочил в сторону через какую-то канаву, спугнув бездомную собаку, упал на руки, вскочил и выбежал в темное пустое место, поросшее черной травой, уныло рвавшейся от ветра. Тут было пусто и холодно, фонари горели где-то далеко позади и впереди, а в стороне чернелось что-то похожее на лес, и оттуда слышался долгий заунывный шум деревьев.

    III

    Всю ночь Антон пролежал в яме, полной мокрых листьев, и вокруг него была только тихо шуршавшая трава, а над ним холодное, черное, неустанно моросившее невидимым дождем, небо. Антон лежал, съежившись от холода и чувствуя, как все его тело пронизывает и мозжит насквозь холодная вода, а в голове его обрывками и скачками неслись спутанные и бессвязные мысли. Только одна была ясна и совершенно понятна ему, что прежняя жизнь кончена, что ему уже никак нельзя очутиться снова в своем подвале за прежней работой. Сначала это было странно и страшно ему, но, еще раньше чем он догадался об этом, в душе его поднялось смутное радостное чувство.

    «Конец, значит? — спросил он себя и от этой мысли даже поднялся и сел: — Фа… довольно!» — с немым торжеством, точно бахвалясь перед кем-то, всю жизнь давившим его, подумал Антон, и радость становилась все сильнее и сильнее, и чувство свободы заглушало страх и смутное недоумение перед будущим.

    В поле было холодно и пусто, но душать {Так в книге — М. Б.} было легко и приятно.

    Утром он, весь мокрый и всклокоченный, обошел по полю и дальним переулком вошел в город с другой стороны, где еще никогда не бывал. Оттого, что место было незнакомое, казалось, что здесь как-то светлее и свободнее. Он ходил по улицам, освещенным солнцем, и ему было страшно и радостно, что он не работает в то время, когда всегда работал, может делать что угодно и не думать о том, что надо кончать к сроку работу, платить за подвал, за кожу, за колодки. Сначала он дичился и, как всегда, уступал всем дорогу, но, оборванный и грязный, он был странен и страшен, и все невольно сторонились от него. И он заметил это, понял, что страшен, и стал переть прямо на всех, наслаждаясь неведомым раньше чувством. Целый день он прошлялся по городу, есть ходил в закусочную, а после обеда пошел в поле, долго лежал на просохшей под солнцем траве и думал.

    По окраине поля и по всему горизонту торчали тоненькие красные трубы фабрик, и дым от них стоял над городом непроглядным буро-грязным заревом. В поле было тихо и светло. То, что Антон ночью принял за лес, было кладбище. Отсюда были видны маленькие, точно игрушечные, кресты и памятники, тихо белевшие в золоте пожелтевших березок.

    Антон лежал животом на просохшей траве, в яме, и, выставив голову, смотрел на кладбище.

    холодной, скучной и бесправной, чем тюрьма, которою он жил на свободе. О том же, что он убил человека, Антон думал смутно и мало. Он был слишком туп и слеп, чтобы понять всю ночную сцену в ее истинном страшном смысле. И не было в нем раскаяния и жалости, а напротив — смутное, торжествующее, непривычно смелое и отчаянное чувство.

    Было похоже на то, как если бы он сказал кому-то:

    — А, ты так… Ну, так вот же тебе!..

    И только уже к вечеру, когда по полю прошла глубокая задумчивая тень, когда потемнело золотое кладбище и белые кресты утонули, растаяли в его коричневой массе, Антону стало грустно. Он стал тяжело вздыхать и ворочаться в своей яме. Было чего-то жаль, чего-то хорошего, ясного. Антон беспокойно повернулся на спину и поглядел в далекое бездонное небо, в котором таяла прозрачная и. холодная заря. И оттуда из бесконечного и чистого простора веяло грустью. Тогда Антон поднялся в яме, черный и мохнатый, и вылез на бугор; в поле было пусто и темно.

    — Кабы что… а то… — с щемящей нотой безнадежного тоскливого чувства сказал громко Антон и махнул рукой.

    С широкого поля мерно и грустно дул могучий вольный ветер.

    1903

    Раздел сайта: